Зенон уже прошел мимо своего земляка, когда осознал, что тот сжимал в одной руке в нескольких местах перевязанный пучок из четырех или, по крайней мере, из трех новеньких палок. Это были обыкновенные палки, которыми пользуются старики.
Зенон прекрасно знал, что провинция вывозит из Москвы всевозможные продукты, но чтобы в Москву ехали за палками или, случайно наткнувшись на них в продаже, покупали про запас, этого он не мог представить. И зачем ему столько палок? Неужели он надеется их пережить? Само отсутствие понимания собственной смертности порождает пошлость, думал Зенон, или благодаря отсутствию этого чувства уже существующая пошлость накурдючивается жиром?
За ночь Зенон, забывая о нем, снова несколько раз проходил мимо него, и тот каждый раз гримасами, жестами, а также подмигиванием своих водянистых глаз настаивал на абсолютной необходимости со стороны Зенона покарать сатирическим пером виновников задержки вылета.
При этом он почему-то совершенно не стеснялся того, что Зенон на его жесты не реагирует.
К утру всех ожидающих самолет, на котором должен был лететь Зенон, загнали в какой-то отсек, откуда после проверки билетов и просвечивания на предмет пронесения оружия вывели из здания аэропорта, но автобус почему-то долго не подходил, и в конце концов всех снова отогнали в помещение.
Через некоторое время их опять вывели наружу, и пассажиры на этот раз мужественно приготовились к ожиданию автобуса, но мужество как-то не понадобилось, потому что автобус подошел почти сразу и подвез их к самолету.
Самолет загрузили, и пассажиры, ожидавшие всю ночь вылета и наконец рассевшиеся по своим местам, пришли в необыкновенное возбуждение, не только прощая и судьбу и Аэрофлот за эту бессонную ночь, но как бы благодаря их за сиюминутную остроту удовольствия, эйфорию, вызванную чувством преодоления всех трудностей и потому заслуженной достигнутостью предвзлетного состояния. Но тут опять произошла какая-то осечка. Самолет еще около часу простоял на аэродроме.
Зенон случайно обернулся и поймал терпеливо ждущий взгляд старика, умоляющий его включить в список потерь и это долгое, незаконное ожидание вылета уже внутри издевательски неподвижного самолета. Зенон резко отвернулся, отсекая от общего кошмара этого кошмарного старикашку.
Вообще лица людей, пока он слонялся по зданию аэропорта, хотя он их видел краем глаза, внушали Зенону отвращение. Казалось, они все время, хотя и неизвестно перед кем, на всякий случай, отстаивают право на несущественность своего существования. А когда-то он так любил рассматривать на вокзалах и в аэропортах лица людей. Какая это была тайная обжираловка любви и любопытства!
А сейчас только лица детей и стариков (кроме этого поганого старикашки!) были все еще приятны Зенону. Может быть, мимоходом подумал он, дело в том, что дети это люди, еще не научившиеся лгать, а старики это люди, которым уже незачем лгать.
На заре самолет приземлился. Перед выходом на трап Зенон опять встретился взглядом с этим старикашкой, и тот не только своими подрагивающими студнями глаз напомнил ему о необходимости разоблачения виновников задержки вылета, но и жестом руки, сжимавшей пучок связанных палок, посоветовал ему быть потверже, не смягчать общую картину безобразия ложным благополучием приземления, потому что другого выхода у них просто не было, и взлетевший самолет им надо было, так или иначе, посадить.
…Хотя таксистам, толпящимся у здания аэропорта, явно нечего было делать, но на вопрос Зенона: «Поедем в город?» -почему-то никто не ответил, и только через несколько долгих секунд, так как Зенон продолжал стоять перед ними, сиротливо взгрустнувшими с выражением: «Обижаешь, земляк» — один из таксистов, словно исправляя неловкость, созданную неуместным вопросом Зенона, вышел из толпы и очень неохотно отправился к своей машине. Зенон подсел, и они поехали.
Сколько он ни прилетал сюда, таксисты всегда неохотно брали его в город, словно все они ждали какого-то более ценного груза, чем человек, или более дальнего рейса, чем город, хотя и толпились здесь часами без дела.
…Зенон поймал себя на мысли, что и сам хотел бы сейчас ехать более дальним, более нескончаемым рейсом…
Машина подъехала к дому, где жила сестра… Где еще вчера жила сестра. Он расплатился с таксистом и впервые безошибочно поднялся по лестнице до нужного этажа. А раньше, бывало, в день приезда почему-то всегда путал этажи: то ли пятый, то ли шестой, а то и седьмой…
Счастливая беспечность памяти никогда не удерживала этаж, на котором жила сестра. Обычно, после годичной разлуки, даже было приятно поплутать по этажам, прежде чем распахнется ее дверь и она, сияя, бросится его целовать!
Смерть сестры отсекла уже эту маленькую вольность -теперь ошибиться было нельзя, и он не ошибся. Жизнь близких, мельком подумал он, обеспечивала безопасность и даже роскошь его вечной рассеянности к мелочам быта.
Он позвонил в дверь. Несмотря на ранний час, зять не спал. Высокий, с диковато ввалившимися глазами, он открыл ему дверь и ввел в квартиру.
Прикрытая покрывалом, сестра лежала в самой большой из трех комнат. Зять подвел его к ней, и Зенон, преодолевая неестественность этой яви, ступал за ним, не понимая, почему таким высоким над тканью покрывала кажется тело сестры, словно вздыбленное ужасом последней борьбы жизни со смертью, последним взрывом непримиримости с концом.
Зять приподнял и отодвинул покрывало, и Зенон поцеловал холодный лоб сестры. Зять издал странный, горловой звук заглотанного рыдания. Зенон вспомнил абхазский обычай: муж не плачет над трупом жены. По-видимому — часть общего горского культа сдержанности.
Потом они зашли на кухню. Зять приготовил кофе по-турецки. Зенон немного освежился этим кофе после бессонной ночи.
…Остальные дни до похорон и сами похороны остались в голове в виде тяжелого, притупленного в болевых ощущениях самим своим обилием, горя. И только резкой болью время от времени всплывала перед глазами большая фигура сына сестры, неуклюже сотрясающаяся в неумелых рыданиях. Поздний, единственный, ласковый, заласканный сын, и, может быть, потому эти разрывающие душу неумелые рыдания.
И были бесконечные процессии учителей, учеников, бывших учеников, соседей, родственников. Нет, это была не только дань кавказской традиции похорон, сестру и в самом деле любили. Она была такой доброжелательной, такой улыбчивой, такой контактной, как сейчас говорят. Вечно у нее на кухне щебетали соседки. Теперь кончилось все.
Сестра болела, уже не вставая, восемь месяцев. У нее была редчайшая для южан и смертельная для всех болезнь — рассеянный склероз. Конец был предсказан врачами, но Зенон надеялся, что где-нибудь в мире, может быть, только что появилось новое лекарство. Он связался с друзьями, живущими на Западе, и те быстро купили все новейшие лекарства и столь же быстро с оказией переслали их в Москву.
Зенон достал телефон московского профессора, по слухам лучшего специалиста по рассеянному склерозу, и прочел ему названия лекарств. Профессор ошарашил его ответом на незаданный вопрос:
— Знаю… Барахло все это…
Странное дело быть специалистом или лучшим специалистом по заведомо неизлечимой болезни. Но ведь есть специалисты и по неизлечимым формам рака. На каких-то стадиях, каким-то больным они, наверное, помогают. Конечно, старик профессор оказался прав: лекарства ничего не дали. Но он сделал все, что мог. Он послал с Зеноном в Абхазию своего лучшего помощника. Тот, осмотрев сестру, подтвердил диагноз. Правда, он обещал, что возможна ремиссия, то есть временное улучшение, но ремиссии не последовало.
Восемь месяцев сестра, конечно, не зная правды о своей болезни, упорно держалась за жизнь. За это время Зенон несколько раз приезжал к сестре и каждый раз бывал растроган необыкновенным добросердечием соседей, подруг, которые ежедневно все это время готовили еду, кормили больную, ухаживали за ней и присматривали за домом.
И каждый вечер приходила женщина-врач, до этого едва знакомая. Просто сын ее год или два учился в классе, где преподавала сестра. Эта женщина, разумеется, совершенно бесплатно, часами делала массажи и другие процедуры в попытке вернуть жизнь угасающим мышцам. Что объединяло всех этих людей, думал Зенон, людей разных профессий и разных национальностей, в едином многомесячном порыве любви и милосердия?